Шрифт:
Глеб пишет роман. Глеб пишет роман. Глеб пишет. Потом встает, вроде как страница закончена, можно заняться чем-то другим. Съесть чего-нибудь или пойти в прачечную. Глеб чувствует, что застоялся. Что пора — как бы это сказать? — ехать дальше. Глеб хочет вернуться к дочери. Он понимает: искать ее можно бесконечно, к тому же Левин сказал, что реальность все равно будет другой, то есть даже максимально приближенная к исходной ею не будет. Хотя откуда ему это знать наверняка?
В прачечной пахнет сыростью. Глеб раньше не замечал. Он садится на пластиковый стул и долго смотрит в машину, которая ничего не стирает. Глеб смотрит в это круглое окошко.
— Ну привет, — говорит Глеб.
(Вот до чего дошло, господа. Теперь он разговаривает со стиральной машиной.)
— Не с кем поговорить, — продолжает Глеб.
(Ну не с бытовым же прибором?)
Глебу неважно.
Он однажды видел рилс, в котором просвещенная барышня (Глеб не пролистнул, потому что она, честно говоря, была полуголая: сиськи в экран) рассказывала, что есть некая техника сбычи мечт. Реализации, как она сказала, желаний. Глеб еще подумал тогда, что «реализация желаний» звучит, как будто их развезут по магазинам и будут продавать.
В общем, барышня сказала так. Садитесь и пишете письмо, которое начинается со слов «А потом все как-то завертелось…», и внимательно прописываете все свои желания так, как будто они уже сбылись: «А потом все как-то завертелось и мне подарили белый „мерседес“, а новый проект так выстрелил, что я заработала сорок миллионов и купила квартиру, как я и хотела, — в центре, сто двадцать метров, а потом я влюбилась и мы поженились…»
Глеб не хотел ничего писать. Во всяком случае, кроме романа. Но вот сейчас вспомнил вдруг про эту — (смешно, если скажу так?) — технологию и решил попробовать. На войне все средства хороши. По крайней мере, на войне с реальностями.
«А потом все как-то завертелось, — подумал Глеб. — Сначала я пришел в прачечную и снова сменил реальность, и вот в следующей реальности я уже писатель. Известный писатель. Нет, очень популярный писатель. С большими тиражами писатель. Писатель с большой буквы „Пэ“. У меня есть дом, большой дом, квартира, допустим, двухэтажная, можно с мансардой, как у художников, один мой друг сказал, что писатели — то же самое, что художники: одинаковые мудаки. И там я живу не один или пускай даже один, что плохого в том, чтобы жить одному? Возможно, я снова захочу завести роман, может быть, с такой женщиной, как Линда. Или, может быть, я захочу снова жениться, хотя это вряд ли. Может быть, я захочу жить с Гелей или кем-то похожим на Гелю. Но прежде всего, послушай, Вселенная, прежде всего, после того, как все завертится снова — в моем случае, кстати, это буквально, — я должен обратно стать отцом. И моя дочь, которую зовут Ариша, приехала ко мне на выходные, давай так? Или на каникулы приехала. И я купил ей Барби… Боже, точно, я купил ей Барби! Я помню это! Барби еще такая черная кудрявая женщина, и формы не такие пошлые, как у них обычно, а ноги не гнулись, Ариша расстроилась, а я сказал: зато у нее лицо доброе, и вот ее лицо, Ариша, я почему-то помню, и, когда все завертелось, я вспомнил ее лицо…»
Глеб вскочил и стянул с себя куртку. Потом носки. Бросил все это в машину. Завел стирку. Он не знал, эффективно ли запускать пустой барабан, возможно, ему нужно «топливо», чтобы вернуть его назад?
Потом сел и стал смотреть. Не отрываясь.
…Глеб пишет роман. Глеб пишет. В его мансарде прохладно и слышно, как дует ветер. Он живет в двадцати семи шагах от кафе «Ротонда» (среди посетителей сто лет назад: Модильяни, Гумилев, Ахматова, Пикассо, Матисс, Шагал, Кокто, Малевич; сто лет спустя: Олланд, Макрон, Буржская, Корниш), в доме с кодовым замком и длинными темными коридорами, где ночами пахнет старым паркетом и жареным луком. Квартира — четыре окна, шершавый балкон, книжная полка вдоль всей стены, радиатор, который в марте начинал шипеть с ночи до рассвета, возмущенный самой идеей весны.
Глеб знал, что здесь он знаменит, что за ним охотятся репортеры, что он «господин писатель», как его называет консьержка мадам Бувье, женщина с рыбьим лицом. Она же приносит ему письма и свежую прессу — газеты, где пишут о его затворничестве, о таинственной книге, над ней он трудится который год (который же, спрашивал себя Глеб. Он тут со вчерашнего вечера, сложно разобраться), о проклятии гения. В рецензиях его называют то «преемником Сартра», то «мучеником континентальной тоски». Глеб складывает газеты в коробку из-под обуви и думает, что надо при случае отправить их маме, ей понравится.
(В Москву не ходит почта — заметим на полях.)
Чтобы не сойти с ума, Глеб придумывает себе ритуалы. Мыть чашку дважды. Дышать три раза у раскрытого окна перед тем, как приступить к рукописи. Повторять и заучивать все факты, которые успел вспомнить за время путешествий. Постоянно рассказывать самому себе свою историю, чтобы потом рассказать другим.
Как это происходит: Глеб садится в кресло и дальше как на духу, словно сейчас у него берут интервью, отвечает на собственные вопросы. (А на звонки — не отвечает.)
Знакомые женщины еще иногда звонят в напрасной надежде вывести его куда-нибудь сhez Janou [16] на обед, но постепенно линия телефона остывает, и это хорошо — не нужно никому ничего объяснять, себе бы объяснить.
«Он давно разучился быть человеком социальной породы», — шепотом говорит о нем мадам Бувье, старая рыба, когда кто-то спрашивает, что там да как.
«Между всеми реальностями лежит пустое пространство, через которое прорастают тени памяти. Искать дорогу — значит вызывать свет изнутри, маяк, что зовет тебя одного», — пишет тем временем Глеб.
16
«К Жане», аналог русского «к кому-то в гости». — Прим. ред.