Шрифт:
(Глеб признает, что ничего не знает о любви.)
А если бы знал, то не мог бы рассказать. Но он же писатель. И в его романе…
Он решает писать об истинной любви. О любви, преодолеющей всё — пространство, время, гендерные стереотипы… Глеб думает о том, что Линда, конечно, идеальный прототип. Вот этой женщины, которая…
Глеб выписывает ее внимательно, наслаждаясь каждым словом. Он думает встретиться с Линдой. Хотя она его, скорее всего, не помнит.
Зато он помнит хорошо: вот она стоит в летнем платье, длинном, с разрезами, сквозь них видно ее загорелые ноги, он старается не смотреть на ее ноги, он смотрит в хищное ее лицо — и это еще опаснее, он начинает дышать — прерывисто, как собака, — а ведь в какой-то реальности у него была собака.
Он старается скрыть свое волнение, свой нарастающий интерес, свое неожиданное скучное желание, которое он не сможет ей объяснить, все сразу становится пошлым.
Помнит, как они заговорили, и она тоже задержала на нем свой взгляд, и в этом взгляде было разрешение, приглашение даже. Он передал ей солонку на общем обеде, выскакивал вместе с ней курить, смотрел, как она смеется, поддакивал. Линда села потом рядом с ним, он чувствовал жар от ее бедра, а может, это была его собственная кожа, как будто он ранен близостью — боялся пошевелиться.
Помнит, как впервые она шагнула к нему, выйдя из такси, поцеловала его не дружески, а с намерением, и он сорвался. Обнял ее крепко, поднял над землей, еще мгновение — и закружил бы, но она засмеялась, защекотала ресницами его шею.
Потом он пришел домой. Как рассказать жене о том, что полюбил другую?
Временной сбой.
Проблема в том, что Глеб помнит, как Линда стала его женой. Там, в другой реальности, такая же, но другая, она наскучила ему, как будто у любви и правда есть срок годности, и всякая любовь, начинаясь, стремится к финалу, и финал у любой такой истории — один и тот же. Глеб помнит всю эту возню вокруг книжного магазина; к продажам, отчетам у него никогда не лежала душа, как он устал от упреков, претензий, разности ожиданий.
И вот уже ее платья не вызывают у него приступа удушья, и вот уже ее утренний запах не кажется ему манящим, и вот уже он устал, просто устал.
И следующим шагом, конечно, Глеб знает это теперь, — он бы просто увидел кого-нибудь снова и провалился бы напрочь.
Вместо этого он затерялся в портале.
Нет, это не истинная любовь, говорит себе Глеб. Это любовь, кто поспорит, но у этой любви есть срок, а так не должно быть.
(Мнение автора может не совпадать с мнением редакции — стоит это отметить.)
Глеб пишет:
Да будет сказано: ничто так не удерживает и не возвращает к исходному, как маяк — огонь в ночи, проблеск в тумане или песня, услышанная в забытом сне. Но маяк я должен найти сам — во мне самом или где-то за пределами мира, который дрожит перед исчезновением, как вода, готовая замерзнуть, застыть до весны. Мне сказали: «Любовь — это маяк. Истинная любовь — та, что соединяет миры». Я скептик, я циник, я писатель, застрявший между реальностями, привыкший жить между строк, — и как мне в это поверить? Мне нужно взвесить каждую свою любовь.
С чего начну? С истлевшей, исчезнувшей во времени любви к дому — дому, он пах сырым деревом и горелым сахаром в кухне.
Да разве не первая это любовь — возвращаться взглядом в свое детство, искать в любом незнакомом здании только одно окно, прелесть которого заключается лишь в том, что оно когда-то было твоим? Дом, где я слышал стук дождя по железной крыше, — не там ли впервые появилось чувство защищенности? Быть может, любовь к дому — это тоска по ясности, по предсказуемости, по вечному возвращению? Но ведь это скорее привычка. Дом — это не маяк, а бухта. Вот где я укрывался бы всякий раз, когда вокруг бушует шторм, но я потерял свою бухту.
Любовь к городу. К тем улицам, что живут во мне, словно карта вен? Я совсем потерял свой город. Мой город, тот, что я покинул — вынужденно ли, в поиске ли лучшей жизни, — это суета, бесконечность лиц, запахов, переулков, спутанных в клубок. Я любил его за возможность растворяться, сбрасываться до базовых настроек, заряжаться в местах силы. В каждом городе, где я когда-либо жил, я находил что-то свое: в одном я был человеком утренней восходящей надежды; в другом — нервным ночным сторожем. Такая любовь неустойчива, неотделима от тоски: меняется город — меняешься ты. Я любил города, но города меня забывали. Значит, и это — любовь мимолетная, разделенная с кем-то еще, и тех — слишком много.
Любовь к детству. Что это? Попытка удержать ускользающее время?
Кажется, если крепко зажмуриться и вспомнить хоть что-то из своего длинного, изогнутого, бесконечного детства, бездонного и бесстрашного, время повернется вспять и я снова проснусь тем мальчишкой, который видел, что впереди — дорога, убегающая за горизонт. Я мог стать кем угодно, но стал собой. Я мог бы вернуться туда, но все это слишком наивно: любовь к детству — это всего лишь желание начать сначала, иметь право на ошибки без последствий. Эта любовь всегда направлена назад, она не зовет вперед, сопротивляется взрослению, а значит — бессильна вырвать застрявшего между мирами.