Шрифт:
Полагаю, у всякого человека хоть раз возникало желание незаконно присвоить себе чужую собственность или подчиниться воле животного инстинкта и размозжить череп врага. Мало кто столь хладнокровен и сдержан, что ни разу не испытывал побуждение преступить ограничения, наложенные совестью и законом; мало кто не испытывал искушения перешагнуть запретный порог, но другие смогли остановиться, а я не смог — вот в чем разница между нами. Неправы говорящие, что преступная мысль и преступное действие — одно и то же; от искушения не застрахован никто, но противиться ему могут лишь те, кто способен возвыситься над человеческим и приблизиться к ангелам.
Человека многое ограничивает; кого-то удерживает страх, другие наделены восприимчивостью и предвидят зло, что неизбежно последует за дурными поступками, потому волей-неволей вынуждены сдерживать свои желания; они трепещут при мысли, что станут причиной событий, над которыми в будущем окажутся не властны, боятся навредить окружающим и страшатся собственной совести.
Но я пренебрег этими соображениями; мысль о них слабо маячила в моем сознании, но оказалась бесполезной. Набожность, совесть и мораль отступили перед чувством, которое тогда обманчиво маскировалось под необходимость. О, к чему анализировать мотивы! Всеми людьми движет одно и то же, но умы состоят из разного материала; бывает ум гибкий, а бывает твердый как скала; бывает кроткий, а бывает вспыльчивый. В зависимости от этого ум отвергает чужеродное влияние или впитывает его в себя и им руководствуется. Для кого-то это влияние подобно легкому летнему ветерку, что наводит на гладкую поверхность озера трепещущую зыбь; а для кого-то подобно вихрю, уничтожающему все на своем пути.
Создавая меня, Всемогущий одарил меня страстной натурой. Говорят, что все великие и добродетельные мужи не лишены страстей; я не отношусь ни к первым, ни ко вторым, однако не стану упрекать за это Творца и буду уповать, что, раскаиваясь и признавая совершенство добродетели, я отчасти исполняю Его замысел. Пусть ни один человек, знакомый с моей историей, не усомнится, что для счастья необходимо поступать правильно и что присущая каждому способность к самоконтролю и умение слушать голос совести придают чувствам куда больше благородства, а душе — истинного величия, чем легкомысленное следование импульсивной воле и бездумное пренебрежение непреложными принципами.
Способны ли современные люди испытывать истинную страсть? И чувствовали ли другие то, что чувствовал я? Мы разучились говорить о чувствах, но они все так же глубоко коренятся в душе. Есть ли в мире человек, который никогда не любил? Хоть один мужчина, в ком не свершалась борьба темного и светлого начал, кто не дрогнул в этой борьбе? Есть ли в мире человек, столь нечувствительный к побуждениям природы, что в нем никогда, даже на краткий миг, не проявлялось стремление пожертвовать телом и душой, лишь бы заручиться благосклонностью возлюбленной? Есть ли тот, кому ни разу не приходила мысль, что лучше бы его возлюбленная умерла, чем вышла за другого? Быть обуреваемым страстями и значит быть человеком; однако добродетельным человеком становится лишь тот, кто выстоит. Лишь тот, кто преодолел себя, в моих глазах достоин звания героя. Увы, я не герой! Я тот, кто сдался, и из-за этого я несчастен; глядя на себя со стороны, я понимаю, что нет зрелища более презренного, жалкого и бесконечно печального, чем человек, проигравший в битве со страстями.
Я такой человек; об этом свидетельствует сам факт, что сейчас я пишу это признание. Некогда я был рабом безудержных порывов, а теперь стал жертвой угрызений совести. Я приехал сюда искать гибели, так как прошлое уже не исправить; я жду момента, когда пуля пронзит мою плоть и меня настигнут предсмертные муки. Лишь тогда я смогу надеяться на свободу, а именно ее я жажду! Есть та, кто меня любит. Она чиста и добра, как ангел-хранитель; она мое дитя и умоляет, чтобы я продолжал жить. С ней мои дни могли бы проходить в покое и невинности, каким позавидуют даже святые, однако кандалы моей памяти так тяжелы, а душа так горько томится в неволе, что даже она не может вернуть мне радость жизни.
Я жажду лишь смерти. Когда эти страницы прочтут, рука, написавшая их, будет уже неподвижна, а продиктовавший их ум утратит свои функции. Это мое последнее письмо и наследие людям. Да не преисполнятся они презрения к признаниям сердца, которое годами молча хранило воспоминания и терзалось раскаянием. Плотина, что сдерживала эти воды, ныне рухнула, и поток безудержно хлынул вперед с ревом, подобным реву тысячи водопадов, оглушив своим грохотом даже небеса; и если мое скромное перо не в силах передать этот звук, поверьте: мятежный дух, что изливает себя на бумагу, не менее безудержен, чем эти волны.
Я немного успокоился; прогулялся по берегу ручья и, хотя в засаде таится враг и луна светит предательски ярко, поднялся на крутой горный склон и полюбовался туманным морем, надеясь, что спящая природа немного смягчит мою душевную боль. Близится полночь, все лежит в безмолвии, и я спокоен и полон решимости начать рассказ и поведать, как стечение обстоятельств, точнее чувств, толкнуло меня сперва оступиться, затем совершить преступление и наконец приехать сюда и искать погибели.
В раннем детстве я лишился матери. Смутно помню, как она плакала и обнимала меня; как она лежала больная в постели и благословляла меня, но эти образы похожи скорее на воспоминания о жизни в утробе, чем о реальности. Она умерла, когда мне было четыре года. Детство мое прошло в печали и смятении. Мой отец в обществе вел себя радушно и даже учтиво, но дома был груб и несдержан. Он проиграл свое небольшое состояние и приданое жены; лень мешала ему приобрести профессию, но жизнь его вместе с тем не была лишена цели и смысла. Наша семья была благородной и состояла из двух братьев: младшего и старшего — отца и моего дяди. Последнему по праву первородства досталось крупное состояние; он был не женат, хотя уже немолод, и отличался слабым здоровьем. Отец ждал, что брат скоро умрет, и постоянно говорил о том, как после его смерти унаследует семейные деньги, но тот все не умирал, и отца это безумно раздражало. Даже в детстве я знал о его несдержанном нраве и при всякой возможности избегал отца. При звуках его голоса, зовущего меня по имени, кровь стыла в жилах, а цветистые оскорбления, которыми он часто меня удостаивал, провоцировали во мне кипучую, но бесполезную ярость.
Я не стану долго задерживать внимание на этих мучительных днях, когда я, слабый маленький мальчик, пытался противостоять колоссу-отцу; а я действительно бунтовал, пока его рука не валила меня наземь или не гнала прочь с презрением и кажущейся ненавистью. Осмелюсь сказать, что он меня не ненавидел, но также не ведал, что такое любовь; она не согревала его сердце.
Однажды он получил письмо от брата. Мне тогда не исполнилось еще и десяти лет, но из-за пережитых страданий я чувствовал себя измученным печалями стариком; помню, я посмотрел на отца, а он взял письмо и воскликнул: „От дяди Джона! Что у нас тут?“ — и в предвкушении чувств, что может возбудить в нем прочтение письма, его пробрала нервная дрожь. Посмеиваясь, он разломил печать; он думал, что дядя призывает его к смертному одру. „И когда это произойдет, мой милый мальчик, мы отправим тебя в школу, — воскликнул он, — и мне больше не придется терпеть твои выходки“. Итак, он сломал печать и прочитал письмо. В нем сообщалось, что его брат женится; отца приглашали на свадьбу. Не стану описывать сцену, которая за этим последовала; глядя на отца, можно было решить, что брат злодейски его обманул и я был каким-то образом к этому причастен. Он грубо вытолкал меня за дверь; во мне бурлила ярость, а потом я сел и заплакал, убежал в поля и стал жалеть, что вообще родился, а еще мечтал убить дядю, которого считал виновником своих несчастий.