Шрифт:
Чем дальше я продвигался в осуществлении своей сумасбродной и преступной затеи, тем сильнее крепло мое намерение довести дело до конца. В этом мое единственное преступление, мой грех, в котором я хочу покаяться. Остальное произошло случайно, и все же совесть будет мучить меня вечно. Что привело меня к вершине безумия? Что ослепило мой разум настолько, что я не заметил непростительной природы своего плана? Этого я не знаю; разве что причина в том, что я годами жил мечтой, а очнувшись в реальном мире, отказался смириться с увиденным и вместо этого решил изменить реальность, чтобы та соответствовала моим желаниям. Я любил Алитею, пока мы были в разлуке; в сердце, в мечтах и надеждах я давно сделал ее своей женой. Я не мог расстаться с этим воображаемым образом, который стал для меня столь же реальным, как мое представление о себе самом. Кому-то может показаться, что, узнав, что она вышла замуж и стала матерью, я должен был бы отказаться от своих фантазий, но все получилось наоборот. Ее присутствие, ее красота, чарующий взгляд, усмиряющий сердце голос, восприимчивость и совершенство ее души, которое я интуитивно ощущал и перед которым преклонялся, хотя даже ее прелестная наружность была не в силах вполне его передать, — все это усиливало мое неистовство и опьяняло, подталкивая к самому краю.
Разве я был вправе считать своим это совершенное создание? Нет! Я признавал это, но сама мысль, что бездушный человек, воплощение Велиала на земле, прибрал ее себе, казалась мне невыносимой. Хотя я обезумел, присягаю — и Господь, знающий тайны сердец, мне свидетель, — я прежде всего стремился освободить ее от него, а не привязать ее к себе; именно это желание повелевало моими поступками. Во время нашего последнего спора в уединенной части парка я поклялся, что, если она позволит мне забрать ее — и сына тоже, если она того пожелает, — подальше от него, я отвезу ее в самое романтичное место и построю дом, которого она достойна, в окружении роскошной природы, а сам буду приходить к ней лишь в качестве ее слуги и раба. Я душу свою прозакладывал, что все будет так, и сдержал бы слово. Тот, кто не любил, возможно, сочтет это приступом моего неистовства; возможно, не знаю, но именно так я чувствовал себя тогда.
Итак, все было готово; я написал ей записку и попросил встретиться со мной в последний раз. Я не лукавил; я действительно решил, что, если в этот раз мне не удастся ее убедить, мы больше не увидимся. Она пришла, но опоздала на несколько часов, и это чуть не сорвало мой план. Весь день стояла пасмурная погода, намечалась гроза, и все вокруг навевало тревогу и беспокойство. Я часами бродил по аллее, примыкавшей к территории Дромора; в отчаянии бросался на траву на склоне холма. Небо темнело с пугающей быстротой; свирепый ветер гнал тучи с запада на восток, хотя внизу еще было тихо, листва не колыхалась, и даже верхние ветви деревьев застыли неподвижно. Такое противоречие в природе казалось странным и зловещим. Когда над океаном нависло красное солнце, Алитея открыла потайную калитку своего сада и предстала передо мной во всей красе.
Она привела с собой сына. Сперва меня это разозлило, но, подумав, я решил, что это сыграет мне на руку. Она с таким восторгом отзывалась об этом ребенке, что было бы жестоко с моей стороны пытаться их разлучить. Взяв его с собой, она исполнила мой замысел; я вознамерился увезти их вместе. Во время нашей встречи мне удавалось хранить самообладание — так мне казалось, — но Алитея сумела прочесть на моем лице противоборствующие страсти и, встревожившись, спросила, что меня беспокоит. Я объяснил свое состояние грядущей разлукой с ней и, взяв ее под руку, зашагал к дороге. Когда пришло время осуществить мою затею, я осознал, как та зла и жестока; тут мне захотелось во всем признаться, попросить у нее прощения и навсегда оставить, но сердце вдруг окаменело, и человеческие сомнения уступили непоколебимой решимости. В древности считалось, что такое упорство придают людям боги. Я законопатил все щели своей души, чтобы обуявшие меня сомнения не смогли сквозь них просочиться, и все же те всякий раз подступали с новой силой и в конце концов завладели мной целиком. Тогда я смирился и хотел уже отказаться от своего плана и попрощаться с ней навсегда; при мысли о несчастной судьбе, что ждала меня впереди, меня охватила жалость к себе; я заговорил о нашем расставании и гибели надежды с таким искренним пылом, что тронул ее до слез.
Поистине худший враг добродетели и хороших намерений — недостаток самоконтроля; я научился справляться с внешними проявлениями чувств, но не овладел искусством усмирять ум. Посторонним я казался спокойным, гордым и суровым, способным совладать со своим яростным нравом, но внутри оставался тем же рабом страстей, каким был всегда. Я никогда не мог заставить себя сделать то, чего мне не хотелось, и так же не мог убедить себя отказаться от своих желаний. Вот она, тайна моих преступлений; вот главный порок, который привел мою возлюбленную к несчастной гибели, а меня самого — к нескончаемым и невыразимым мучениям. Я лишь на миг ощутил в себе героическое великодушие. Мы дошли до конца тропинки; подъехал мой сообщник на коляске. К тому моменту я был полон решимости вернуть ее домой и навсегда с ней расстаться. И она поверила. Отчаяние на моем лице, печальное и горестное молчание, краткие и пылкие фразы, которыми я выразил свое намерение навсегда отказаться от заветного плана и оставить ее навек, — все это убедило ее, что я хочу лишь взглянуть на нее в последний раз и в последний же раз с ней поговорить; она ведь изначально не подозревала ничего иного. Итак, мы стояли на обочине дороги; подъехал Осборн. „Не удивляйся, — промолвил я. — Это моя карета, Алитея; она увезет меня очень далеко. Не думал я, что так все кончится“.
Экипаж остановился; мы подошли к нему вплотную. И в тот момент сам дьявол шепнул мне на ухо — дьявол, что питается человеческими грехами и страданиями, толкнул меня под руку. Впрочем, нет; лишь глупцы и трусы оправдывают свои поступки проделками дьявола; меня подстрекал мой порочный ум и больше никто и ничто. Все случилось за одну секунду. Я подхватил ее и усадил в коляску; она была легкой как перышко; сам я запрыгнул следом и позвал за собой мальчика. Но было слишком поздно. Он закричал; она тоже, пронзительно и протяжно, и Осборн сорвался с места. Со скоростью ветра мы помчались вниз по холму к океану, а ребенок и Дромор остались позади.
В тот момент нас накрыла гроза, но за грохотом колес не было слышно даже грома. Крики Алитеи потонули в грохоте, но когда тучи сгустились и на смену сумеркам пришла темная ночь, сверкнула молния, и я увидел ее у своих ног. Охваченная страхом и горем, она билась в судорогах. Помочь ей никак было нельзя. Я поднял ее и обнял; она рвалась прочь, не понимая, не ведая, что делает. Спазмы сотрясали ее тело; я видел это, когда вспыхивала молния, видел, как ее черты искажала агония, но не слышал стонов: все звуки заглушал шум мчащейся кареты, раскаты грома над головой и стук дождя, перемежаемый завываниями нарастающего ветра. Я кричал Осборну, чтобы тот остановился, но он не обращал на меня внимания. Я решил, что лошади, должно быть, испугались и понесли — с такой невообразимой скоростью мы мчались вперед. Рев океана, бушующего под порывами свирепого западного ветра, смешивался с шумом грозы; ад разверзся на земле, но в душе моей поднялась более отчаянная буря. Я в агонии прижимал к груди Алитею, тщетно надеясь, что щеки ее вновь порозовеют, а ласковые глаза откроются. Я испугался, что она умерла; попытался прислушаться к ее дыханию, но мы ехали так быстро, а стихия бушевала так неистово, что я не мог даже определить, жива она или мертва. Вот как я ее увез; вот как сделал ее своей невестой; я, ее главный обожатель, сам опрокинул сосуд скорби на ее голову».
Глава XXX
«Наконец я услышал, как колеса кареты прокатились по воде. Во мне пробудилась надежда. Хижина, куда Осборн должен был нас отвезти, находилась к югу от реки, которую мы только что пересекли; стоял отлив, вода ушла, и, несмотря на ветер и грозу, мы переехали реку без затруднений; через минуту карета остановилась на песке. Я подхватил на руки несчастную Алитею и отнес ее в хижину; взял из кареты подушки и велел Осборну отвести лошадей в сарай под навесом примерно в полумиле, где все было для них готово, после чего немедленно возвращаться.