Через образ последнего весеннего снега автор раскрывает тему памяти, преемственности поколений и тихого человеческого счастья на пороге обновления.
Мартовский снег
МАРТОВСКИЙ СНЕГ
Старуха домовничала. Темнолицая, в длинном платье, в просторном белом жаулыкс, опа неуклюже швыркала веником, прибирала в закоулках комнат, в узком, длинном коридоре, и казалось, уборке нет конца.
— Э, будь оно неладно, это городское жилье! Всех углов-закутков ио перечтешь...
Время от времени опа мельком косилась на дверь. II чего дрыхнуть до обеда, когда кругом раскардаш?!.
Жила бы, как прежде, в своей немудреной четырехстворчатой юртешке, давно прибралась бы, что языком вылизала. Чего там? Четыре домотканых паласа-алаша — два в полоску, два в узорах, выцветшая холщовая сума для постели да замызганный, закопченный куль для утвари считан, все убранство. Взял в охапку, вынес на ветер, тряхнул раз-другой — и уборке конец. А уж рассохшийся деревянный поставец для тюков и кое-как сбитый деверем-кузнецом ларь сдвигают с места лишь при кочевках. Вот оно и все богатство. II это-то нынче пылится вперемешку с дровами в летней кухпе-шошале замужней дочери.
Разбирали юртчонку — горькими слезами обливалась. II теперь еще все перед глазами: три связки упип швырнули в угол за железную бочку из-под солярки; четыре ветхие боковые стенки — кереге затолкали под кучу хлама — сопревшие кошмы, войлочные подстилки и прочую ветошь; потолочному кругу из тальника не досталось места в тесном закутке, и потому забросили его на крышу шошалы. Вот так рассовывая по углам дочкиного подворья свой привычный скарб, прямо-таки захлебывалась от слез. А попробуй удержи их, если посреди белого дня рушат твое родное гнездовье! Рушат юртешку, только чужому глазу убогую, а сердцу теплую, кровную. Ее ведь когда-то сам свекор-свет ставил, а хлопотунья свекровушка своими руками ладила гнутые жердины — упины. Сколько воды с тех пор утекло, сколько всего пережито, а стояла юртешка, надежно и верно стояла на земле, но покачнулась, по рассыпалась даже в лихую годину, а теперь, когда кругом мир да благодать, разобрали разнесли по щепкам и бросили за ненадобностью.
Суму для постели и куль для утвари, уезжая, двум приятельницам на добрую память подарила. Ларь и деревянный поставец двум невесткам передала. Другим аульным бабам, пришедшим провожать ее, раздала резной половник и все чаши. Только остов юрты да закопченный казан проси ла по трогать. Перед дорогой отвела дочь в сторонку, строго наказала:
— Летом поставь юртсшку возле дома. Но гнушайся ею, сама в ной выросла. Потом... кто знает... может, еще по уживусь в большом-то городе...
Где пир, где веселье,— там и ваш сын. Как же? Разве без пего обойдутся? Уедет и педелями, бывает, и не показывается. А свекровушка и по дому копошится, и от внучки ни на шаг не отходит. Л я уже на сносях, того и гляди рассыплюсь, но—делать нечего — брожу по барханам, собираю кизяк и хворост и волоку-тащу домой тяжеленные мешки. Однажды — день уже клонился к вечеру — я еле- еле добралась до дому и только опустилась, обессиленная, возле стога, как сын ваш разворчался, недовольный тем, что я не успела состирнуть ему белую рубаху, в которой он обычно красовался па вечеринках. Я до того не имела привычки возражать ему, а в тот раз черт дернул меня за язык. Взяла и ляпнула: «Другие гуляют — куда ни шло, а ты-то... Посмотрел бы на себя в зеркало?!» Буркнула, а сама дыхание затаила. И тут боль огнем обожгла мое правое плечо. Сын ваш хлестнул меня раз камчой и вышел, как пи в чем не бывало. «Вот пес, что он делает, а?!» — только и промолвила растерявшаяся свекровь.
Разве можно было в то время от унижения и обиды реветь и рвать волосы на глазах свекра или свекрови? Эка невидаль, богом данный муж стеганул тебя разок плетью!.. Я вся сжалась и точно окаменела. Ни слезники не проронила. Поздно вечером, после ужина, я молча постелила для свекрови постель, уложила дочку в люльку, погасила лампу, опустила тупдук — потолочный войлок, потом вышла из юрты и укрыла топку старой кошмой, чтобы не отсырела от росы. И только потом тихо пробралась к своей постели, прилегла и дала волю слезам. И то лишь молча, без единого всхлипывания и стона. Остановиться не могу. Только никому пет дела до моих слез: родпой супруг уехал в верховье с Красной юртой и веселится в свое удовольствие. Утром я сготовила для свекрови чай и снова отправилась в степь собирать хворост.
Как мне повезло в тот день! Наткнулась я неожиданно на густые заросли сухого жузгепа. О такой топке в пустынной степи только мечтать. От радости обо всем забыла на свете. Только и делала, что вязала вязанку за вязанкой. А когда взвалила все на спину — подогнулась вся, зашаталась, будто нечистая сила меня оседлала. А я ведь, атажан, крепкая баба: огромный казан, полный мяса, запросто одна с треноги снимаю. Л тут вдруг ноги подкашиваются. Да и песок — будь не неладен! — зыбучий такой, прямо уплывает из-под ног. Вся тяжесть тянущей болью отозвалась внутри живота, а ноги стали будто ватными. Кусая губы, обливаясь потом, я двинулась в обратный путь чуть ли не ползком. Кое-как, с бесконечными остановками, дотащилась до крайней юрты крохотного аула среди барханов. Тут я нс выдержала — шлепнулась на песок вместе с вязанкой за спиной. В глазах потемнело. Вдруг услышала странный, душераздирающий крик и нс разобрала, то ли я сама вскрикнула от боли, то ли кто завопил дурным голосом.
На крик этот выбежала из юрты свекровка. Присеменила, спотыкаясь о длинный подол, засуетилась вокруг меня:
— О аллах всемилостивый!.. Разродилась бедняжка... опросталась...
Вот так, добрый атажан, появился на свет ваш единственный внук, нарисовавший вас сегодня как живого и повесивший ваше изображение на почетное место нашей невзрачной лачуги...
С того дня мою свекровку будто подменили. Сами водь, атажан, знаете: тороватостью она никогда не отличалась. Все, что попадало ей в руки, она тотчас складывала во вместительный сосновый сундук, сколоченный проезжим мастером-армянином, а ключ от пего хранила при себе, па шее, точно драгоценный амулет. Когда же родился внучек, она враз охладела ко всяким тряпкам. С утра до вечера только и крутится между двумя люльками, забыв обо всем на свете, точно завороженный воробышек. А ваш сын, ушедший накануне разгневанным из дома, едва услышав, что у него родился сын, тотчас примчался, развевая полы чапа- на. Смешно вспомнить: гусаком носился по юрте.
Теперь уже я надула губы. Заважничала. Ведь искони веков степняк покорно сносил капризы снохи-молодки, если она рожала сыновей на великую радость мужа и всего рода. Щедрый закатили пир в честь рождения сына. Не одного барашка на радости порешили. Пусть малыш растет здоровым и крепким. Пусть не оставят его, всемогущие духи! Тому, кто перерезал пуповину, подарили телку. Тот, кто сотворил благодарственную молитву и нарек новорожденного, получил дорогое инкрустированное седло. Тому же, кто обрил младенцу головку, досталась суягная овца. Вот так, ошалев от радости, сын ваш палево и направо транжирил свое скудное состояние, а я, глупая баба, целый год па него дулась, не в силах забыть то, что он однажды поднял на меня руку, и выказывала свой норов, точно строптивая кляча. Теперь, когда я думаю об этом, у меня, атажан, щеки горят от стыда. Когда, в какие времена бывало, чтобы низкородная баба могла по достоинству оцепить свое счастье? Ведь — если подумать — все у меня тогда было: и муж, и дочка с сыном; над головой — надежная крыша, и, как говорится, постель тепла, и казан не пуст, и можно жить да поживать, довольствуясь тем, что есть, и не гневить всевышнего. Так пет, я как ослепла от обиды. Целый год хмурь сводила брови. Теперь же, атажан, я поняла: счастье, когда оно есть, никогда не ценишь, как не ценишь верного пса у порога, которого, случается, походя пинаешь в морду и вспоминаешь лишь тогда, когда на твоих овец нападают волки. Мужчин же так уж создал бог, что они иногда разбушуются, точно гроза в знойный день, но потом сразу же отходят, а мы, долгополые дурехи, из-за случайной вспышки и себе душу травим, и мужей изводим. А бабье счастье не в том, что муж ее не дубасит. Вот уже сколько лет ни один мужчина пальцем меня не тронул... Сколько пас, вдов, тоской исходят от вольной волюшки, будто яловые кобылицы, без узды-повода пущенные в дикую степь. А где оно, счастье-то? Какой бабе по душе такая воля? И теперь, дорогой атажан. когда я думаю о том времени, у меня не только щемит-плачет сердце, по и та хлесткая боль, обжегшая мое правое плечо, чудится мне сладкой. Сын ваш горемычный никогда не был бездушным упрямцем, у него было чуткое, доброе сердце. Он, конечно, давным-давно простил столь долгий гнев неразумной бабы, не затаил же он досаду в сердце, не унес с собой обиду на тот свет. Так я думаю, так я надеюсь, дорогой, незабвенный атажан. А я как могла лелеяла его хрупкую веточку, его кровинушку, отросток его рода, ночей недосыпала, все мытарства-беды перенесла и вот уже почти довела до ума-разума. Вырос, атажан, ваш внучек. И тянет его к странному искусству-ремеслу, о котором никто в его роду — во всех семи поколениях — и не слыхивал...»
Все это она рассказала то ли вслух, то ли про себя, глядя на разительно похожий, живой портрет доброй памяти свекра, и очнулась от дум лишь тогда, когда зашипел, яростно клокоча, черный, густо закопченный чайник на треноге.
В тот день после обеденного перерыва опа шла к косарям легко, бодро, будто летела на быстроногом скакуне. После смерти свекрови она никому не раскрывала душу, многое накопилось, наслоилось в закоулках сердца, а тут вдруг почувствовала небывалое облегчение.
Чернявый мальчишка увлекся рисованием всерьез. II она поначалу думала, что это просто одна из многочисленных ученических забав. II вот однажды, спустя многие годы, когда сын уже учился в городе-столице, завернул как-то к ней старший деверь-чабан: