Шрифт:
– Эй! – заныла она, соскакивая со стула. – Ты что делаешь?
– Пока не начнешь есть и вести себя как нормальный человек, я экспроприирую твою еду.
– Экспроприируешь?
– Да, экспроприирую.
– Мощное слово, Холли. Я и не знала, что в шестом классе учат такие слова.
– Если б тебе было дело до кого-нибудь, кроме себя, ты бы знала, что я уже в восьмом классе.
– Соплячка.
– Дрянь.
– Не смей так со мной разговаривать! – взвизгнула она.
Потом она встала, качаясь, как бумажное привидение, в тонкой пижаме.
– Почему? Потому что ты болеешь? Потому что ведешь себя как избалованный ребенок? Знаешь что, Жизель, я тебе не врач и не психиатр. Я не мама, и мне до смерти надоело твое нытье, и я буду разговаривать с тобой так, как захочу. Я твоя сестра, я тебя знаю, и мне наплевать, если кто-то тебе говорит, что тебе можно пихать в себя что угодно. Нет нельзя. Хочешь вести себя как маленькая? Тогда я буду обращаться с тобой как с маленькой. Можешь вытворять что угодно перед мамой или врачами, но только не передо мной. Понятно?
Все это слетело у меня с языка вместе со слезами и слюной, и я стояла и трясла мою двадцатидвухлетнюю прыщавую сестру, которая казалась младше меня, которую я, четырнадцатилетняя, могла зашвырнуть в другой конец комнаты, словно тряпку. Я не утерпела. Господи, мне так стыдно, но я не могла удержаться: мне хотелось сделать ей больно.
– Ты ничего не понимаешь, – прошептала она.
Я крупнее, чем Жизель, у меня больше руки, крепче нога, шире плечи, но я ее боялась до той самой минуты, когда почувствовала, как мой большой палец уперся в мягкую кость ее руки.
И тогда, вместо того, чтобы ее ударить, я приложила губы к ее уху.
– Черт, ты права на сто процентов, я не понимаю. Но ты же у нас умница, а я дурочка. Чего ты хочешь Жизель? Еще еды? Еще мороженого? Я сделаю, как ты хочешь.
– Заткнись!
Я сжимала ее руку, пока не почувствовала, что рука сейчас сломается, пока Жизель не закричала от боли, пока каким-то образом она не умудрилась высвободиться и не обмякла на полу. Она закрыла лицо, как будто я могла ее ударить, а я посмотрела на свою трясущуюся руку, в которой до сих пор держала мешок, увидела след черной от печенья слюны, размазанной у меня на руке, и красную отметину, где Жизель укусила Меня, чтобы освободиться.
Сегодня в нашем доме стало слишком жарко, Жизель пышет у себя в комнате и хлопает дверьми, поэтому я пошла пробежаться. Мама и Жизель не знают, что я выскальзываю через заднюю дверь и бегаю по парку. Ночью не видно кривых тропинок, поэтому они меня не волнуют. Когда я перехожу на свой обычный темп, когда мне становится тепло и одно пламя горят у меня внутри, когда что-то во мне хочет остановиться, вот тогда линия деревьев стирается, и я ускоряюсь. Я не вижу ничего, кроме своих ног. В ушах стучит кровь, напоминая мне, что сердце всегда со мной, так же как дыхание или смерть. Потом мои ноги исчезают, и я забываю о жестких волосах и уродливых гримасах Жизель, забываю, что в этой дурацкой жизни мы с ней связаны кровью и плотью. Когда я несусь мимо весенне-влажных деревьев, перепрыгиваю через канавы времени, я нахожу свое собственное, одинокое, сердце.
Глава 3
Скорость бегуна-марафонца прямо пропорциональна повышению сердечного выброса.
Когда Холли снится мне, она либо бежит, либо плывет, и ее тело как маленькая лодка, которую я не могу спасти.
Мы в парилке, стоим босыми ногами на чистом кафельном полу. Холли подпрыгивает с ноги на ногу и повизгивает, как щенок, пока я не дергаю ее за руку, чтобы она прекратила. На нас только полотенца. Холли совсем маленькая, ей, может, лет пять.
Во сне все всегда одинаково: старуха с отвисшей грудью неровной походкой подходит к нам. Она хватает меня за руку и, показывая на красное пятно у меня на ладони, спрашивает на иностранном языке, не начались ли у меня месячные. Я раздраженно отвечаю по-английски, что ничего у меня не началось. Я объясняю, что это кассир поставил штампы нам на ладони, когда мы платили за вход. Я тщетно подыскиваю слово «билет» в языке, которого не знаю. «А где ее штамп?» – вопрошает старуха, кивая в сторону Холли.
«Оставьте нас в покое», – огрызаюсь я, пытаясь вывернуть руку, которую сжимает старуха.
Вдруг Холли отпрыгивает от меня и ныряет в мелкий бассейн. Мы со старухой смотрим, как она проплывает весь бассейн под водой. Женщина крепче сжимает свою сухую ладонь, и я вспоминаю, что Холли не умеет плавать.
Вы думали когда-нибудь о том, как ваша болезнь влияет на ваших родных?
Я их вижу. Они сидят, как семейка бронзовых кукол, лицом к озеру, у них напряженные тонкие спины, темно-коричневые от загара. Мама сидит внизу на пляже, то и дело поднимает голову от журнала, чтобы надвинуть шляпу на глаза. Я сижу под деревом, подальше от них, на заднем плане, на мне большие мамины очки в стиле Джеки Онассис. Холли три года; они с папой играют большим сине-зеленым мячом. Папа старается не бросать его слишком близко к воде, потому что со всей неразумной страстью ребенка она боится, что кто-то утащит ее в озеро. Со мной мои палочки, несколько интересных жучков, пара гусениц и самое мое ценное приобретение – крохотный жирный головастик, украденный из верши на пескарей в соседнем ручье ранним утром того же дня, прежде чем кто-нибудь успел встать и запретить мне его брать.