Шрифт:
В прошлом человечество шло двумя путями: анализа и веры. Одни стали загружать религию символикой, отягощать народ великолепием богослужения, занялись отвлеченными богословскими спорами. Другие решили, что Христос был только человек, забыв, что «только тот может постичь высоту человека в Христе, кто сам ему подобен». Это привело к совершенному распадению нравов, к тому, что пошатнулись добродетели. Вскоре должно совершиться нечто иное. «Как молния блещет и видима бывает в небе от одного края до другого, так будет явление царя в духе Истины». «Будут потрясения, низвержения его народов, гибель эгоистов… До сих пор таланты и гении страждут… Но в непродолжительном времени они получат надлежащий суд и оценку». Явится некий избранный, который никогда не действует в гневе. Седьмая часть планеты присуждена установить вечный мир на земле. Художники будут этому содействовать. Но для этого необходимо, чтобы им оказывали поддержку и избавили их от «подлейшего чиновничества, нас на каждом шагу угнетающего».
Изложенное высоким слогом пророчество перебивается глубоко задушевным признанием другу — речь идет о женщине-соблазнительнице, об ее угрозах, об испытанном унижении, о врагах в деле получения паспорта и о благодарности за кров у Софьи Петровны и, наконец, о встрече с художником Михайловым, который хвастал своими связями и от докучливости которого автор «Мыслей» счастливо избавился, когда тот напился пьян.
В заключение речь идет о том, как в поисках уединения он удалился в каштановую рощу, погрузился в размышления, как его прогнали оттуда неаполитанские мальчишки, как он почувствовал трепет, упал в обморок и решил, что художнику не следует жениться, ибо создание его есть его детище. Тут охватило его чувство, что все, что ни свершается с ним, свершается по воле провидения.
В своих записях Иванов с почти стенографической точностью закрепил весь причудливо беспокойный ход своих размышлений. Быстро мелькают мысли, беспорядочно нагромождаются образы, воспоминания, пророчества, признания, цитаты. Мысль то скачет с головокружительной быстротой с предмета на предмет, то кружит вокруг одной темы и по нескольку раз возвращается к ней.
Если бы графине Апраксиной пришлось заглянуть в эту тетрадь, она могла бы усомниться в здравом рассудке художника. Действительно, автор то уносится в заоблачную высь и теряет под ногами почву, то путается в собственных измышлениях, в предрассудках, в преданиях, в текстах. Художник, который отличался такой ясностью и стройностью в своих живописных созданиях, на этот раз дал бесконтрольный выход всем самым неосознанным влечениям и тревогам своей души, всей горечи сердца и смутным ожиданиям лучшего. Было бы ошибочно видеть в этом лихорадочном потоке слов credo художника. В «Мыслях» Иванов не столько решает вопросы своего мировоззрения, сколько их ставит. «Мысли» говорят о его глубокой неудовлетворенности настоящим, о его ожидании решительных перемен. В этом «Мысли» Иванова решительно отличаются от «Выбранных мест» Гоголя, проникнутых готовностью примирения с существующим и покорностью воле сильных мира сего.
Большинство утопических надежд художника так и остались неосуществленными. Но в одном отношении он был прав, он остро почувствовал в современной атмосфере тот духовный накал, который не замедлил проявиться в ближайшее время в революционных событиях Европы.
РЕВОЛЮЦИЯ 1848 ГОДА
Эти люди, которые смеются раз в год, на карнавале, терпели века и наконец, спокойно сказали: «Довольно!»
Герцен, «Письма из Франции и Италии».В сентябре 1847 года Иванов предпринял путешествие по Средней и Северной Италии: он хотел побывать во флорентийской галерее Уффици и снова в миланском монастыре Санта-Мария делле Грацие, где виднелись еще следы знаменитой «Тайной вечери» Леонардо. После лета, проведенного в Неаполе, после неудачного сватовства, после взвинченности во время писания «Мыслей» художник чувствовал себя разбитым и подавленным и не сразу мог забыть испытанное. Во Флоренции, где ему вспоминались великие художники прошлого, на него нахлынули воспоминания и о пережитом им самим. Все меньше горечи оставалось в его раздумьях, все больше росла готовность мужественно встретить любые испытания судьбы.
Погруженный в свои собственные думы, Иванов не мог не заметить всеобщего возбуждения, которое царило в городах, через которые лежал его путь. В сущности, между тем, что творилось вокруг него, и тем, что он ощущал в себе, не было полного разрыва. Его собственное возбуждение летом 1847 года было в некоторой степени вызвано тем, что в то время в воздухе ощущалась близость революционных событий, и теперь его ожидание потрясения находило себе оправдание в том, что происходило вокруг него.
В Ливорно Иванов попал в тот самый момент, когда народ потребовал от правительства права на формирование национальной гвардии. На стенах домов появились афиши, по улицам двигались толпы людей с трехцветными кокардами, всюду звучала военная музыка, перед войсками несли бюст папы Пия IX, от которого народ тогда еще ждал поддержки своим требованиям. Всюду можно было видеть, как под натиском толпы полиция отступала, и правительство, напуганное народным движением, шло на уступки. На другой день на площадях происходили митинги. Иванову особенно запомнился облик одного мертвенно-бледного оратора, видимо глубоко потрясенного возможностью первый раз в жизни открыто говорить с народом. Он видел, как на площадях народу раздавали хлеб, его поразили лица молодых здоровых рабочих. Ему бросилось в глаза, что хозяева гостиниц, мелкие предприниматели и возницы «вдруг сделались честнее» и перестали безбожно запрашивать со своих клиентов.
Если в Генуе на улицах на художника повеяло ветром свободы, то в русском консульстве, куда ему пришлось явиться, он только еще острее почувствовал узы царского деспотизма, которые его всегда так угнетали. Правда, Иванова предупреждали, что консул в Генуе человек честный и порядочный. Но когда он явился к нему, тот потребовал у него паспорт, долго рассматривал его и перелистывал и после этого рассмотрения заявил, что во исполнение приказа Николая о том, чтобы русским дольше трех лет не оставаться за границей, он намеревается прямо из Генуи отправить художника в Петербург. Все это должно было напомнить Иванову знаменитый гоголевский диалог между капитаном-исправником и русским мужичком, у которого тот требует «пашпорт» и которого под конвоем собирается отправить на местожительство. К счастью, на оборотной стороне паспорта оказалась подпись русского посланника Бутенева, и консулу, которого Иванов тут же про себя обозвал подлецом, пришлось отступить. Под действием этих волнений ночь художник провел неспокойно. В горестном одиночестве его утешала лишь звонкая мандолина, звуки которой доносились с улицы.
По дороге из Генуи в Милан Иванов уже на границе с неудовольствием заметил признаки австрийского владычества. Сами желтые будки с черными полосами напоминали ему будки царской России и вызывали отвращение. Ему казалось, что город кишел полицией и шпионами. Внимательно всматриваясь в лица простых людей, он заметил, с каким равнодушием народ относился к попыткам австрийских угнетателей по случаю какого-то праздника разукрасить город разноцветными тряпками. Народ зевал и, казалось, выжидательно посматривал, суетились одни уличные мальчишки, подбирая падающие с лотков и лавок орехи и окурки сигарет. Все это являло собой разительный контраст к общенародному подъему, который чувствовался в Генуе.