Шрифт:
Когда-нибудь величие этой начальной позы: лечь навзничь, запрокинув голову, — опять к ней вернется, уже как освобождение от суеты, которое изначально дано новорожденному, а взрослому — лишь в высочайшие моменты созерцания. Так упал на поле битвы раненый Андрей Болконский, и тогда-то небо предстало ему во всю свою беспредельную высоту, для постижения которой ему надо было оказаться в беззащитной позе младенца. И в самом деле, он из этой позы «навзничь» как бы заново на свет родился, для жизни иной, которой на земле уже тесно…
3
Все-таки в младенце есть столько чрезмерной, ни к чему не направленной резвости, воодушевления, что она его к земле не прилепляет, напротив, саму землю превращает в свободную стихию. Младенец — живое истечение пространства, которое каждый миг заново развертывается вокруг него — мятое, сбитое в комок, словно детская простынка.
Может быть, смысл теперешнего Олиного копошения состоит именно в том, чтобы отлепиться от плоскости, к которой она раньше плотно прилипала. Повернувшись к ней лицом — оттолкнуться руками; встретиться с земным веществом как равная и свободная, а не покоиться на нем безвольно. Простор, раньше вобранный глазами, теперь подарить своему телу.
Подобно тому как взгляд может легко перебегать с вещи на вещь, уходить и возвращаться, так и рука постепенно обретает вольность зрения. Теперь появился у Оли особый жест — сжимать и разжимать вещь в ладошке. Новое — именно в отпускании, в щедрости расставания с тем, что раньше стискивалось намертво, непоколебимо.
Эта диалектическая манера проявляется и в том, что Оля скребет горошки, нарисованные на подушке, пытаясь выковырять их из полотна. Емкая пустота наполняет ладонь, которая становится по-человечески щедрой и жадной и уже готова отдавать реальное и вмещать иллюзорное. Как будто эта ладошка постепенно вылепляется из вязкой плоти мира, в которой она раньше увязала, плотно сжатая в кулачок или крепко зажавшая какую-то вещь. Теперь она открывается, готовясь вобрать невозможное.
4
Впервые раскрыли перед Олей книжку с картинками — и, вопреки ожиданию, она восприняла ее именно как книжку: не рвала, не мяла, а созерцала. Правда, она тянулась пощупать картинки и царапала их ноготками, как бы для того, чтобы вытащить их из плоскости и перевести в объем; зато объемность самой книги она оставила без внимания. Я сам впервые столь остро ощутил разницу между вещью, пребывающей в пространстве, и книгой, вмещающей пространство в себя. Сила иллюзии такова, что Оля, едва познакомившись с такой невиданной вещью, как иллюстрация, сразу потянулась вглубь ее — в нарисованный, вымышленный мир, соблазнилась им как чем-то реальным, а реальности переплета, плотности и толщины страниц просто не заметила, прошла сквозь эту материю, как сквозь туман, чтобы ощупать образ как материю. Книга — обратна вещи: тут существенно только то, что не существует.
Этот дар воспринимать мнимое и воображаемое — откуда он берется, как воспитывается? Мы нашли его в Оле готовым, и эпизод с книжкой, скорее всего, был уже сравнительно поздним проявлением этого дара. Лишь постепенно, по мере того как нарастала Олина действенность в отношении к реальному миру, потребность его дергать, ворошить, осязать, — созерцательная способность сужалась, переносилась на отдельный иллюзорный предмет: книгу, картинку. Вначале же картинкой, предназначенной взору и отрешенно вокруг парящей, было для нее все окружающее. Когда оно стало подступать ближе и сгущаться в материю, тогда-то и обособилось нечто, куда может уходить беспрепятственно взор, то идеальное, к чему не прикоснется рука. Новорожденный еще как бы из иного мира смотрит на этот, воспринимая его как сон; когда же полностью переселяется в этот мир, обретает его рядом, на ощупь, тогда взгляд ищет дальнейшего пути и устремляется в узкую щель книги, ведущую к иным, воображаемым мирам.
Так что первоначально весь мир — внутри вымысла, и лишь потом вымысел — внутри мира. Книги, картинки — бедные остатки волшебства, обмелевшие, подслеповатые лужицы, куда стаивает переливчатый покров ранних всеохватных сновидений. Все непостижимое, невероятное, чем казалась жизнь, уходит в призрачный объем страниц, раскрашенных плоскостей. Сначала младенец еще пытается извлечь оттуда спрятанный мир, скребется, бьется, как птица о прозрачно-непреклонное стекло, — но, взрослея, постепенно свыкается с его призрачностью и оставляет в покое, довольствуясь уже чисто эстетическим взглядом и лирическим вздохом.
5
Чем ближе Оля осваивается с реальностью, тем больше в ней склонности к иллюзии — уже не безусловной, как раньше, но вытесненной в игру. Первоначальная серьезность и всамделишность инобытия теперь входят в ее облик чередой притворств, нарочитых переиначиваний и развоплощений.
Первая настоящая игра — в прятки — началась у Оли в семь месяцев, еще до «ладушек», хотя вроде бы неизмеримо сложнее. Ведь «ладушки», хлопанье в ладоши — прямое подражание взрослым, а прятки, напротив, ускользание от них, противодействие их воле. Натянет на лицо какую-нибудь ткань — пеленку, платок — или просто отвернется, как будто ее не видно.
«Оленька! Где Оленька? Нету Оленьки!!!» — сплошное наше недоумение и вопрошание. И тогда, выждав, мигом сбросит завесу и покажет нам сияющее лицо. Мы изумлены и обрадованы: «Вот она! Вот наша Оленька! Нашлась наконец!»
Поразительно, что такой несмышленыш может проникнуть в тонкий смысл этой игры. Почему ей нравится исчезать и слушать, как мы ее ищем, как переживаем ее потерю? Когда она играет с Л., я стою с противоположной стороны и вижу, что, отвернувшись, она ничего не разглядывает, не отвлекается, зрачки застыли — ее в самом деле нет… Но всем трепетом ожидания она обращена туда, откуда отвернулась и откуда сейчас раздастся восклицание: «Где наша Оленька?!» Она уже сознательно заводит эту игру — мы только подыгрываем.