Шрифт:
«Это будет последнее, что я сделаю», — подумал он однажды и испугался этой мысли, захотел позабыть о ней… Почему, в самом деле, последнее? Откуда это? Разве силы иссякли? Да нет, их словно еще больше с тех пор, как опять стало так трудно…
Этим утром, утром, наступившим после вечера, в который раз проведенного на кладбище, Огюст шел в собор в каком-то взвинченно-сердитом настроении. Его злила мысль о том, что он вчера так раскис перед Элизой, которая, в сущности, страдала и боялась за Мишу не меньше, чем он. Раз уж она застала его в минуту слабости, надо было сразу же придти в себя…
Опять моросил дождь. Эта осень вообще была очень дождлива. Город сделался серым, унылым, он как будто дрожал от холода и, силясь побороть свою дрожь, кутался в клочья туч, проползавших над самыми его крышами.
Возле собора с одной стороны были поставлены свеженькие леса, и рабочие ползали по ним, постукивая молотками, работая сверлами. Они подправляли кое-где давшую трещины мраморную облицовку.
Огюст посмотрел на них, поморщился. Да, вот что поделаешь… Двадцать лет стоят эти стены, за такой срок, как правило, уже происходят первые изменения: осадка, повреждения менее прочных плит облицовки. Их приходится реставрировать. А обыватели, снующие вокруг собора, ни черта не смыслящие в строительстве, вон уже подшептывают: «Не достроили еще, а уже чинят… Разваливается, значит. Плохо построили!» А, пускай их лепечут!. За долгие годы Огюст научился прощать людям и неведение, и глупость.
Внутри здания работа шла обычным ходом, но несколько человек мастеров и рабочих, собравшись вместе, о чем-то громко, неистово спорили. Кто-то, завидев главного архитектора, испуганно спрятал в рукав дымящуюся трубку. Но тонкие завитки дыма не успели расползтись и выдали нарушителя.
— Кто курит?! — взревел Монферран, ускоряя шаги и грозно врываясь в кружок рабочих. — Мало того, что вместо работы болтаете! Я спрашиваю: кто посмел курить рядом с лесами?
— Не рядом, Август Августович! — вылез бойкий по-старому Еремей Рожков. — Леса во-она, где. А мрамор, он не горит. А мы тут к вам с вопросом одним…
— Одного вопроса у тебя, Ерема, не бывает, — пожал плечами Огюст.
Усмехаясь, он в этот момент вытаскивал злополучную трубку из начинающего тлеть рукава позолотчика Андрея Сорокина. Табак архитектор тут же вытряхнул на пол и затоптал башмаком, а трубку вернул мастеру:
— С меня пятнадцать копеек тебе, Андрей Никитич, на табак. И гривенник на заплату: рукав-то прогорел. Словом, держи двадцать пять копеек, пока даю. А впредь увижу, что здесь куришь — оштрафую на три целковых. Понял? Ну, что за вопрос, Ерема?
— А вопрос такой, — выдохнул Рожков. — Сколь еще война-то идти будет? Уж народу перебили, страшно думать, сколько. Вчера я только с инвалидом одним говорил. Из Крыму он прибыл. Так уж что там делается! И на кой ее было начинать, войну эту, раз от нее людям только горесть одна?
— От любой войны людям только горесть, — проговорил спокойно Монферран. — А начинать ли ее или не начинать, ни тебя, великий философ, ни меня отчего-то не спросили. Позабыли, верно. Пойдем жаловаться, а?
— Надо бы, — подхватывая шутку, согласился Еремей. — А кому?
— Господу богу, — сощурившись, сказал Огюст. — Но полагаю, спешить с этим не надо. И не наше с вами дело, ребята, обсуждать это. Пусть тут вокруг хоть громы небесные грохочут, хоть небо рушится, я буду собор строить! Мне до остального уже нет дела, мне, может, уже недолго жить, а я обязан успеть! И я успею, слышите, господа болтуны, что бы там ни творилось!
— А если Наполеон III в Петербург войдет, вы ему, стало быть, свой собор преподнесете, как некогда альбом Александру I? — послышался вдруг с лесов иконостаса насмешливый голос.
Огюст узнал голос Бруни. Недавно они опять перессорились, и архитектор понял, что злопамятный художник решил ему отомстить за эту ссору. Вопрос был задан по-французски, рабочие его не поняли, но они увидели, как побледнел главный.
— А ну-ка спуститесь оттуда, Федор Антонович! — крикнул он.
— Убивать меня станете? — так же ехидно спросил профессор, высовывая из-за деревянных перекладин голову в темной шапочке, слегка выпачканной краской.
— С удовольствием вас убил бы, да кто мне росписи закончит! Не хотите спускаться — я сам к вам поднимусь!
С юношеской легкостью, подхватив свою трость под мышку, архитектор взбежал на четыре яруса лесов и оказался лицом к лицу с опешившим и слегка струсившим художником.
— Вы, сударь мой, кажется, проституткою меня полагаете? — по-русски спросил Монферран.
— Помилуйте! — ахнул художник. — Что за выражения! Вы что, шуток не понимаете? Да ну вас, в самом деле!
— Мои выражения достойны ваших слов, сударь! — крикнул, краснея до корней волос, Огюст. — Вы меня попрекнули поступком, который в молодости меня вынудили совершить отчаяние и нужда… Что же, быть может, то был и не лучший из моих поступков… Но с тех пор прошло ровно сорок лет, и через два года минет сорок лет, как я живу в Петербурге. Вы слышите? Я тридцать восемь лет строю этот город! Его камни — моя плоть! И я лучше кого бы то ни было вижу, что другого такого города нет и быть не может! И вы мне говорите, что кто-то может его взять, захватить?! Да никогда! Я не поверю в это, вы слышите! Никогда!