Шрифт:
— Но твоя магия, — проскрежетал Маркони. — Твои безграничные силы…
— Ветер переменился, мой Гюльмюз. В Сити я уже ничто. У меня еще есть приемы, чтобы ускользнуть от уничтожения или мафии, но и это не может длиться вечно.
— Мразь! — хныкнул Маркони. — Он вот-вот набросится на меня и прирежет!
— Можешь считать, что это твой швитт, — сказала Джесси Лоо. — От своего швитта не уйдешь.
Исчезают любимые существа, мировая революция рассыпается в пыль, как иссохший навоз, в кромешной тьме уже не встретить тех, кого любишь, рушатся рядом друг с другом големы, с ног на голову переворачивается смысл истории, страсти сносит в ничто, рассеивается значение слов, ныне и присно торжествуют враги народа и мафия, сны изменяют реальности, но месть продолжает существовать, какой-то неустранимый осколок мести, которому уже нет никакого оправдания, который сводится к жесту насилия над весьма сомнительной мишенью. И к тому же еще самое отвратительное: от своего швитта не уйдешь.
Я издал плаксивый хрип.
— Скажите Корсакову, что если он не будет совать нос за дверь, если не попытается смыться, я не стану его преследовать, — сказал я.
Они не расслышали мой голос.
— Это ужасно, — сказал Маркони. — Он угас не до конца. В случае чего он в состоянии ожить и меня прихлопнуть.
— Да, — сказала Джесси Лоо. — Нужно проявить терпение, мой Гюльмюз. Ну да, может статься, в конце концов все сойдет тебе с рук. Возможно, он угаснет, так тебя и не прижучив.
— А что он сейчас делает? — пропыхтел Маркони. — Спит?
— Нет. Состояние перед угасанием не похоже ни на сон, ни на бдение. Оно весьма смутно и растяжимо, подчас возникает ощущение как бы ожидания. Вот так-то, мой Гюльмюз. Он тоже должен до смерти маяться ожиданием.
— Черт побери! — промямлил Маркони.
Его тело затрещало, слегка изменилось в пропорциях, ощерилось пухом. Через пару секунд перышки исчезли. Он извинился.
— Ничего страшного, — сказал я.
В действительности я отнюдь не ощущал описанных Джесси Лоо симптомов. Я не умирал от скуки. Из-за усталости я не мог сподобиться настолько тонких ощущений. Вот пот, головокружение, это да. И впечатление, что вот-вот что-то произойдет. Или что я завершил или запорол что-то. Это да. Но ничего отчетливого, такого, что можно было бы выразить словами.
Мне скорее казалось, что я вижу сон.
Какая-то таракашка бежала секунды четыре по низу стены и вдруг, без перехода, замерла. Неподвижная, слилась с черным углом, сводившим бетон с ночью. С четверть часа мы оставались бесформенными, не делая ни малейших жестов друг по отношению к другу, а потом, так как мне казалось невежливым не попытаться с ней пообщаться, я вышел из оцепенения, я ее окрестил и с ней заговорил.
— Ты здесь, Смоки? — сказал я.
Она не ответила. Я чуть подрастерял былую уверенность. Спросил, не сердится ли она, что я дал ей имя собаки из своего детства, черной сучки. Упомянул, что речь идет о немецкой овчарке с лоснящейся шерстью, чрезвычайно умной для своего возраста, всегда послушной и доброй к недочеловекам и детям. Других подробностей я о ней не помнил и замолчал. Она по-прежнему ничего не отвечала. Я сделал вывод, что в ее характере было невозмутимо слушать, дожидаясь, пока события не подойдут к своему завершению.
После паузы примерно в час я решил заговорить снова. Мне хотелось, чтобы Смоки уделила мне чуть-чуть внимания. Вместо того чтобы пускаться в воспоминания об этнических чистках времен моего детства или в описания повседневного быта за сторожевыми вышками, я выстроил свою тираду вокруг общественного выбора: пышный эгалитаризм или капитализм, с лагерями или без. Я начал было распаляться, как зачастую со мной случалось, по поводу огромных состояний, когда внезапно чуть подальше в тени, по ту сторону от Смоки, заметил рыпающегося Маркони.
— Не рыпайся! — заорал я.
Смоки подскочила на месте. Я ее успокоил. Приблизился к ней и успокоил.
— Я кричал не на тебя, — сказал я. — Не на тебя сердился. Считай, что ты ничего не слышала.
Воспользовавшись тем, что я отвлекся, Маркони потихоньку выбирался из зоны моей досягаемости. Он не мог сопротивляться своему безмозглому нетерпению, его подмывало почувствовать себя целым и невредимым. Он дрейфовал в сторону балкона. Его спешка была бестолкова. Руки соскальзывали, ноги скрипели. Я засек в сердце тьмы эту боязливо деятельную массу.
Я открыл глаза.
Было так же темно, как и в том, что я только что видел.
Джесси Лоо вернулась в ныне открытую комнатку, отодвинула в сторону свой бубен, постепенно устроилась на краю ванны. В густой темноте лишь с трудом можно было различить свешивающиеся у нее с пояса черепа ласок, крысиные челюсти, колокольчики, разорванную накидку, растрепавшиеся седые волосы.
То, чему предстояло случиться, вызывало у нее отвращение. Ей не удалось удержать Маркони, и она знала, что я встал, что началось преследование, что в движение вновь приведен грязный и нелогичный секач мести. Судьба должна была вот-вот свершиться, судьба подчинялась гнусным силам, на которые она никак не могла повлиять. Джесси Лоо погрузилась в совсем уж вязкую чернь ванной комнаты, чтобы видеть ее, этой судьбы, как можно меньше. Ей не хотелось присутствовать при возможной резне. Голова шаманки поникла на плечо, как у меланхолически настроенной девушки, и она безразлично разглядывала свой огромный магический бубен. Она ждала. Она ждала, пока я закончу с Маркони, чтобы отвести меня на Кукарача-стрит.
Ну а Маркони приближался к двери на лестницу. Обезумев, он плохо координировал свои движения и почти не продвигался вперед. Новая волна пуха и перьев зашипела вокруг него и помогла преодолеть последние пятьдесят сантиметров. У меня было такое впечатление, что он пролетел над самой землей. Он выпрямился и стал на ощупь искать запор. Потянул на себя дверь и устремился наружу. Время от времени прислушивался через плечо, не бросился ли я по его следам.
Я дал ему выйти, потом бросился по его следам.